В Институте высших научных исследований в Принстоне (Нью-Джерси)ученый находит единственные в своем роде условия работы: безмятежный покой и свободу — и живое общение с исключительными по умственному уровню людьми. Каков же основной принцип работы института? В двух словах ею можно выразить так:

Мне кажется, все можно очень хорошо объяснить словами одного калифорнийского математика, который после годичного пребывания в институте сказал мне: «Здесь я могу посвящать математике в три раза больше времени, чем где бы то ни было на свете». Дав такое «объяснение», д-р Роберт Оппенгеймер слегка улыбнулся — вероятно потому, что не сказал, в сущности, ни слова о самом Институте высших научных исследований, ни слова о его прекрасных зданиях, о смелых планах, о крупных успехах. Зато он подчеркнул самую важную для ученого сторону: ту академическую свободу, которая вот уже тридцать лет, с самого основания института, составляет его отличительную черту. И теперь, под руководством д-ра Оппенгеймера, ставшего директором института в 1947 году, здесь царит все та же «ничем не связывающая, сугубо интимная атмосфера», которая привлекает ученых всего мира и вдохновляет их на новые мысли по любым вопросам: греческой нумизматике, алгебраической топологии, средневековому праву или линейным пространствам. И каждый посвящает этим мыслям в три раза больше времени, чем раньше.

— В нашем институте на пути ученого нет никаких препон, — продолжает д-р Оппенгеймер. — Ничто не мешает человеку в его работе, в исполнении его благородного долга. Мы устранили всю академическую рутину. У нас нет ни лекций, ни комиссий, ни бюрократии. Человек полностью предоставлен самому себе. — Мой собеседник снова улыбнулся. — Мы заметили, что при такой свободе большинство ученых работает с небывалым упорством и энергией.

Инициатором полного отказа от обычной и обременительной академической рутины был д-р Авраам Флекснер, реформатор народного образования, отдавший большую часть своей жизни борьбе против того, что он называл «фабриками ученых степеней» и «конвейерным образованием». В Соединенных Штатах эта борьба увенчалась значительным успехом, и перед д-ром Флекснером, занимавшимся до тех пор только критикой, внезапно встала задача создания института нового типа. Коммерсант Лун Бамбергер и его сестра миссис Феликс Фулд, получившие наследственный дар в 5 000 000 долларов, обратились к д-ру Флекснеру с просьбой применить это состояние как можно лучше в целях просвещения. «Ты всю жизнь критиковал других, — сказала ему жена, — пусть теперь тебя покритикуют». Наблюдения, сделанные в оксфордском колледже Всех святых, с одной стороны, и личный опыт, приобретенный в немецких университетах, — с другой, помогли д-ру Флекснеру набросать в общих чертах свой план будущего института. Бамбергеры с воодушевлением его приняли. Флекснер стал первым директором института, основанного в 1933 году, и его самым ценным вкладом в новое дело было, пожалуй, приглашение д-ра Альберта Эйнштейна в качестве первого члена нового института.

«В институте у д-ра Эйнштейна нет никаких обязанностей, — сказал как-то д-р Флекснер, — у него есть только возможности».

Эти слова выражают кредо института в целом, так как он и по сей день остается совершенно неприспособленным для выполнения академических функций. Здесь не присуждают ученых степеней, здесь нет оборудования для лабораторных опытов, нет учебного плана. Зато здесь созданы благоприятнейшие условия, необходимые ученому для сосредоточенного умственного труда, и собралось несколько лучших умов нашего времени: физики Авраам Пайс и Янг Чэнь-нинь, историк Джордж Кеннан, искусствовед Эрвин Пановскпй. Слава, завоеванная институтом в области чистой науки, и эрудиция его членов, по существу, не знают себе равных.

— В математических науках наш институт служит своего рода главным проверочным центром, — говорит д-р Оппенгеймер, суммируя достижения института. — Уровень нашей критики в области математических идей чрезвычайно высок, и все новые теории поступают к нам для оценки.

-— В области физики за один прошлый год достигнуты большие успехи, чем за последние пятнадцать лет. Мы убедились, что многие результаты квантовой теории представляют собой не что иное, как выводы из весьма общих аксиом, в чем раньше мы не были уверены. Наши представления об основных свойствах материи стали также полнее.

— Что же касается гуманитарных наук, то у вас перед глазами несколько находок, сделанных нами в текущем году. — С этими словами д-р Оппенгеймер указал на несколько документов, лежавших у него на письменном столе, в частности на репродукцию рукописи, хранящейся в ленинградском музее. Это была страница из «Церковной истории» Беды Достопочтенного. — Лишь недавно, — добавил он, — ученым западного мира представилась возможность познакомиться с такими ценностями. А вот, — он провел мундштуком трубки под латинской надписью на рукописном листе, — собственноручная подпись Беды. Это несомненно: видите слова «indignus Christi», следующие за его подписью? Только сам Беда мог назвать автора «Церковной Истории» «недостойным Христа».

Высказывания д-ра Оппенгеймера характерны для той работы, которая выше всего ценится в институте: интересный вывод ставится здесь гораздо выше, чем усовершенствование или увеличение мощности аппаратуры. Работа здесь чисто интеллектуального порядка, и результаты ее выражаются в гипотезах, критических поправках и уравнениях, а не в создании ракет или новых источников энергии. Кабинет каждого ученого — это самостоятельный, почти изолированный мир, и нередко выводы одного ученого ничем не связаны с «миром» соседнего кабинета.

По словам д-ра Оппенгеймера, высшая математика до-

стигла такого уровня, что даже для физиков ее изучение — не меньшая роскошь, чем, скажем, изучение поэзии. Мало того: даже физик-теоретик, выдвинувший какую-либо гипотезу, весьма далек от физика-экспериментатора, который должен найти способы ее проверки. Да и в гуманитарных науках требуются теперь настолько детальные изыскания, что ученый может посвятить всю свою научную деятельность изучению, например, одного Галилея.

— В институте есть два отделения: математических и исторических наук, — но они скорее служат общим сводом, под которым собираются близкие друг другу по духу работники, — продолжал свои объяснения д-р Оппенгеймер. — Каждый из нас, конечно, не может знать, чем занимаются все остальные. Мы можем им оказывать лишь моральную поддержку в их трудоемкой интеллектуальной работе. В этом, собственно, и состоит назначение института: оказывать помощь и содействие ученым, занятым самыми тяжелыми видами умственного труда. И дело сводится не столько к средствам, хотя финансовое обеспечение весьма важно, сколько к поощрению творческого труда, поощрению, в котором для достижения успеха нуждается ученый, чувствующий себя столь одиноким на своем пути.

— Вам не трудно будет заметить, — сказал в заключение д-р Оппенгеймер, — что мы с большим вниманием относимся к приезжающим сюда для работы ученым.

В правоте этого заявления я вскоре убедился. В институт ежегодно приезжают, по приглашениям, около ста ученых. И эти временные члены института в один голос отзываются о предоставляемых им возможностях с большой похвалой. Ученые гости сильно отличаются друг от друга по возрасту (от 20 до 80 лет, но «ни одного из них нельзя назвать ребенком, разве лишь в лучшем смысле этого слова»), по национальности (здесь имеется многоязычный детский сад для иностранных семей, занимающих квартал современных жилых домов при институте) и по виду интеллектуальной деятельности (например, д-р Уилдер Пенфилд, известный нейрохирург, пробыл в институте несколько месяцев, занимаясь не исследовательской работой, а писанием романа о Гиппократе). Созданные в институте условия работы отвечают, видимо, профессиональным и личным требованиям каждого — положение, редко встречающееся в академической жизни.

— Иностранец здесь не чувствует себя чужим, как часто случается в других научных центрах, — замечает греческий подданный д-р Константин Трипанис, оксфордский профессор современного и средневекового греческого языка. Один из годовых отпусков, положенных профессору каждые семь лет, он провел в институте, чтобы закончить критическое издание всех сочинений византийского поэта Романа Сладкопевца. По словам д-ра Трипаниса, ему сразу же по приезде удалось приступить к работе, т. е. «по крайней мере месяцем раньше, чем в любом другом месте».

— Здесь чувствуется настоящая забота об ученом, — продолжает он. -— Все мелочи, которые так облегчают жизнь, были предусмотрены к нашему приезду. В кухне нас ожидал запас продуктов. Мне отвели замечательный кабинет для работы с микрофильмами. Это уж больше чем гостеприимство. И все вас ни к чему не обязывает. В обмен от вас ничего не требуют и ничем вас не ограничивают.

Каждому работающему в институте ученому открыт доступ ко всем научным ресурсам Принстона. В его распоряжении две превосходные библиотеки Принстонского университета. Между обоими культурными центрами налажена тесная связь, проводятся совместные лекции, консультации и товарищеские встречи. Во время пребывания в институте д-р Трипанис, к немалому своему удивлению, принял деятельное участие в работе местного театрального коллектива. Трагедия «Эдип» в его переводе, вызвавшем интерес среди профессоров классического отделения университета, была поставлена Принстонским художественным советом в самом крупном местном театре. «По-моему, совсем не плохая постановка,—заметил д-р Трипанис,—и очень тщательная».

Финансовое обеспечение поставлено также на широкую ногу. Молодой ученый получает годовую стипендию в размере около 5000 долларов, а квартира в жилмассиве стоит долларов девяносто в месяц. Но молодые ученые получают

еще более важный вид помощи: указания и советы старших членов института, опыт которых неоценим при первых попытках самостоятельной исследовательской работы. Д-р Джордж Стейнер, принятый в возрасте 26 лет на отделение истории, вспоминает, как ему посчастливилось, когда он бился над своей критической работой «Достоевский или Толстой?».

— Мне не давалась первая глава. Сяду за машинку — и сразу начинаю пререкаться со всеми, включая будущего читателя. С чего начать — не знаю. И вот встретился мне однажды в коридоре д-р Оппенгеймер, посмотрел на меня и спрашивает: «Что приуныли? В чем дело?». Я рассказал ему, и он, не задумываясь, ответил: «Пишите первую главу последней. Отложите ее, пока не покончите со всей книгой, а потом возвращайтесь вспять. К тому времени главные трудности останутся позади, и пройденный путь сразу покажет, с чего надо начинать». Так и вышло. Когда я в конце концов принялся за первую главу, она мне далась без всякого труда. Значит, мне нужен был лишь совет человека, которому все это уже давно знакомо. Больше ничего.

Пожалуй, самые меткие замечания об институте мне довелось услышать от четырех физиков-теоретиков, собравшихся однажды у доски побеседовать о своей работе (при таких беседах мел часто играет не меньшую роль, чем устная речь). Каждый из собеседников подметил в институте нечто, отличавшее его от привычной всем обстановки.

— Возьмем хотя бы тот факт, что здесь нет больше машин, — начал д-р Давид Р. Спсйсер, приехавший сюда на год из Швейцарии, где большинство физиков Европейской организации по ядерным исследованиям при ЮНЕСКО сосредоточено вокруг протонного синхротрона в 28000000000 вольт. Подобные машины занимают доминирующее положение в Брукхейвене, в Беркли и в других центрах по атомным исследованиям. Иная, почти идиллическая картина наблюдается в институте. По его земельным владениям площадью в два с половиной квадратных километра живописно разбросаны перелески и насаждения, обрамляющие пышной зеленью главное здание «Фулд-холл» — старинное увенчанное шпилем строение. И единственным предметом, который напомнил д-ру Спейсеру о технике п машинах, был желтый змей, застрявший в ветках клена перед окном его комнаты.

Сам д-р Спейсер работает над разновидностью элементарных частиц, так называемыми: «странными» частицами, которые передвигаются на расстоянии в 0,000000000025 миллиметра — математическая единица, ставящая в тупик неискушенного человека. Однако задача физика-теоретика состоит не в получении этих частиц, а в теоретических изысканиях, для которых в кабинете у доктора имеются все необходимые материалы: мел, доска и вывеска с надписью «НЕ СТИРАТЬ», которую он, уходя на прогулку, ставит перед нанесенными им на доску вычислениями.

— Над этим вопросом мы работаем втроем, — говорит он, указывая на математические обозначения, громоздящиеся одно над другим на доске. — Когда меня нет, другие заходят посмотреть, на чем я остановился.

Именно о такой научной свободе одобрительно, чтобы не сказать растроганно, отзывается другой физик. «В нашу работу никто не вмешивается, — говорит он, — а это самое главное». Он приехал сюда из Австралии, нз Сиднейского университета, чтобы посвятить год изучению ряда вопросов, касающихся теории относительности. Каковы же его успехи? «Трудно сказать, сами понимаете. Не знаю даже, есть ли вообще успехи. Одно ясно: многие предположения оказались ошибочными».

В институте ученый не должен отчитываться в своей работе. Все, что от него требуется, — это расписаться по приезде в книге — списке членов института. Книга хранится в канцелярии миссис Верны Хобсон, секретарши д-ра Оппенгеймера. И в ней можно найти автографы знаменитостей: философа Жака Маритена, математиков Германа Вейла, Джона фон Неймана, Освальда Веблена и Марстона Морса, поэта и критика Т. С. Элиота, физика Фольфганга Паули, историка Вероники Веджвуд и многих других.

— Здесь такая свобода, что я с трудом к ней привык, — сказал д-р Ральф Э. Берендс, тоже физик, приехавший сюда на год из Брукхейвенских лабораторий.— Но стоит к ней привыкнуть, как начинаешь ее ценить.

Он также работает над элементарными частицами, пытаясь разгадать связь между ними.

— По-моему, внутри атома существует связь между сильными и слабыми взаимодействиями.

Каков же его метод работы?

— Я не особенно налегаю на работу, пока хорошенько не выясню конечной цели, — отвечает д-р Берендс. — Повожусь над одним вопросом, увижу, что он слишком запутан,— и подойду к делу с другой стороны.

Несколько иной подход у д-ра Майкла Нейенберга, только что прошедшего аспирантуру при Корнеллском университете.

— Некоторые, — говорит он, — способны до бесконечности предаваться отвлеченным размышлениям. Дело хорошее, но рано или поздно нужно спуститься с облаков на землю, поискать твердой почвы. Мечты да мечты — занятие не для меня.

Такую твердую почву д-р Нейенберг нашел в математике. Работая над выявлением математических закономерностей, кроющихся в слабых взаимодействиях, он с благодарностью принял помощь, оказанную ему институтом.

— Пожалуй, нигде в мире не найти людей такого калибра, как здесь, — говорит он.—Таких, например, как Янг и Пайс. Они, разумеется, не станут за вас думать, но они укажут вам на ваши заблуждения или на порочность избранного вами пути.

Все четверо сошлись на том, что д-р Авраам Паис и лауреат Нобелевской премии д-р Янг Чэнь-нинь принадлежат к числу наиболее выдающихся ученых. Некоторые разногласия возникли лишь, когда речь зашла о необходимости сохранения независимости от «великих людей» в науке. «Я считаю, что преклонение перед ними переходит границы», — сказал одни из физиков. Затем обмен мнений опять перешел на элементарные частицы и принял бессловесную форму. Д-р Спейсер написал на доске уравнение, д-р Берендс внес поправку.

— За обедом мы исписываем все бумажные салфетки, — объяснил д-р Нейенберг. — Без помощи карандаша мы говорить не умеем.

Но такая «беседа» продолжалась недолго. Разговор коснулся Альберта Эйнштейна.

— Однажды он раскрыл перед своим знакомым два шкафчика, — рассказал д-р Спейсер. — Они были полны старых бумаг с набросками мыслей, из которых ничего не получилось. «Это мое кладбище», — сказал Эйнштейн.

Далее мой собеседник высказал несколько мыслей об успехе:

— Раз ты знаешь, что чего-то можно добиться, ты сознаешь, что кто-нибудь этого и добьется, но тебе, естественно, хотелось бы быть первым. — А вот другая мысль, не о науке: — Нельзя все время думать о физике. То есть можно, и даже легко, но я знаю, что плохо разбираюсь в живописи, поэзии и тому подобном.

Все четверо ученых производили впечатление жизнерадостных, немного застенчивых, нарочито непринужденных молодых людей, умеющих почитать других и вместе с тем независимых. Хотя в среднем им не было еще и тридцати лет, их уже тревожила ограниченность времени, остающегося в их распоряжении, и смутное предчувствие, что им так и не удастся проникнуть в тайну материи.

— Но ведь Гейзенбергу стукнуло сорок, когда он…— неуверенно заметил д-р Спейсер.

— Все мы старимся, — вздохнул двадцатипятилетний д-р Нейенберг.

Доктор Оппенгеймер оказался в общем прав, отметив, что в институте молодежь занимает почти доминирующее положение. Но профессура института, видимо, ничего против этого не имеет.

— Ведь задача института не ублажать нас, старичков, — говорит д-р Эрвин Пановский, считающийся «патриархом» отделения истории искусств, — а давать дорогу молодому поколению. Вопрос лишь в том, кому из молодых ученых следует дать дорогу, а так как число достойных кандидатов велико, то каждый из нас ежегодно часов десять ломает голову над решением этого вопроса.

Все принимается во внимание: и печатные научные труды, и рекомендательные письма, и планы будущей исследовательской работы. Но решающим фактором при выборе кандидата служит для каждого ученого избранный нм для своей дисциплины высший критерий. Д-р Пайс, который в какой-то мере приложил руку к приглашению четырех физиков, объясняет свой выбор неким «особым чутьем».

— Спросите, музыкального критика, как он отличает хорошую музыку от плохой. То же самое и в физике. Человек должен обладать вкусом, сильной волей и стилем. Стиль — самое главное. Он выражается в выборе проблемы, в подходе к ее решению, в полете творческой мысли. В научной работе, видите ли, надо считаться с неожиданностями. А для этого ученый должен сочетать в себе суровую дисциплину с максимальным размахом творческой свободы. Но даже при таких условиях нельзя рассчитывать на легкий успех.

— Человек не может все время хватать звезды с неба, — продолжает д-р Пайс. — В науке редко делаются феноменальные, внезапные скачки вперед. Великие открытия похожи в этом отношении больше на мутации в биологии. У вас может быть прекрасный сад с чудесными растениями, но если мутаций не происходит, сад остается все тем же. Вам остается только ухаживать за растениями да надеяться на лучшие времена.

Даже самый знаменитый ученый института, покойный Альберт Эйнштейн, провел последние годы жизни в саду, в котором уж почти ничего не изменялось. Эйнштейн, опрокинувший своими двумя теориями относительности наши представления о физическом мире, так и не достиг своей конечной цели: «познать внутренний облик мира умозрительной силой воображения» и выразить все явления природы одним рядом уравнений.

— Он был настоящим олицетворением нашего института, — сказал д-р Оппенгеймер. — Никакими параграфами устава этого не выразить. Он как бы служил сдерживающим началом для любых проявлений легкомыслия.

След, оставленный Эйнштейном в жизни института, очень глубок. Успешное преодоление всякой академической косности, атмосфера духовной свободы, традиции наушной независимости — всем этим институт обязан Эйнштейну.

— Эйнштейн был человеком предельной доброты, —-вспоминает д-р Пановский, — и его присутствие здесь было не случайным. Видите ли, мы выбираем людей, а не предметы изучения. Мы съехались сюда для того, чтобы вдохновлять друг друга, а не для того, чтобы заполнить вакансии. Мы не превращаем план работ в фетиш.

Для д-ра Пановского институт служит местом бесед и наведения справок.

— Приведу вам пример, типичный для института. На нижнем этаже занимается Бен Меритт. Мы называем его в шутку заведующим справочным бюро по Афинам времен Перикла. Он эпиграфист и умеет прочитать все, что высечено на камне. Как-то отправился один профессор Пенсильванского университета в Грецию и нашел на задворках школы камень с полустертой надписью. Кроме имени Фемистокла он ничего прочесть не мог. Сделав оттиск с надписи, он привез его Бену Меритту. В тот год у нас работал оксфордский ученый, помнящий наизусть всех греческих историков. Меритт пригласил его, и они вдвоем начали разбирать надпись. Когда они кончили, перед нами лежал знаменитый приказ Фемистокла об эвакуации Афин перед Саламинским боем. Геродот утверждал, что такой приказ был, но мы никогда его не видели. Теперь он у нас есть целиком. И получили мы его лишь благодаря тому, что трое ученых могли собраться и поработать совместно.

Чтобы овладеть техникой расшифровки таких мелких осколков прошлого, требуются долгие годы подготовки, и достижения института как нельзя лучше свидетельствуют о высокой квалификации его ученых в области гуманитарных наук. Однако один из членов отделения исторических наук приобщился к научной деятельности лишь по завершении дипломатической карьеры. Это Джордж Ф. Кеннан. Будучи в продолжение долгих лет крупным зодчим внешней политики Соединенных Штатов, он занимал некоторое время пост американского посла в Москве. Поступив в институт 48 лет от роду, Кеннан принялся за изучение советско-американских отношений, и сейчас уже вышли два тома его труда, за первый из которых автор получил премию Пулицера.

— К счастью, история — занятие для пожилых людей, — говорит Кеннан. — Она требует определенного запаса житейской мудрости и скептицизма. Ведь ее подлинная ценность — не в голых фактах, а в том, как они преломляются в человеческом сознании. Для этого нужно знать себя и окружающий мир немного глубже, чем это может сделать молодой человек, каким бы острым и проницательным умом он ни обладал.

Мистеру Кеннану постоянно приходится давать заключения, произносить речи, присутствовать на приемах. «В нашей стране, с ее беспрерывным соревнованием, вы либо никому не нужны, либо нужны всем», — объясняет Кеннан. В институте он нашел тихое убежище. Здесь он предается «одинокому труду ученого».

— Человек, занявшийся такой работой после деятельного периода жизни, не может не осознать важного значения, которое имела для него прежде внешняя дисциплина, — говорит он. — Когда он освобождается от служебных обязанностей, когда ему не нужно, откладывая номер «Нью-Йорк таймса», спешить к восьми часам на работу, он должен дисциплинировать себя внутренне.

— История, по крайней мере политическая, — не предмет коллективного труда. В конечном счете необходимо прийти к обобщениям, а на это способен только индивидзшльный разум, играющий роль фильтра при отборе собранных фактов. Вот почему для такого труда требуются уединение и дисциплина. Эту мысль очень хорошо выразил д-р Оппенгеймер, когда я впервые попал в институт. «Никогда не забывайте, — сказал он мне, — что нет ничего труднее на свете, чем сидеть над чистым листом бумаги и стараться что-нибудь создать».

Д-р Оппенгеймер считает, что сейчас ощущается потребность в целом ряде таких научных центров, где ученые могли бы заниматься упорным умственным трудом.

— Наш институт, — объяснил он, — вряд ли может быть расширен. Если возможно будет получить соответствующее оборудование, я приветствовал бы, например, введение таких наук, как микробиология. Но для того чтобы по-прежнему отвечать своему назначению, институт, по-моему, должен оставаться небольшим. Я надеюсь, однако, что он послужит образцом для других институтов, которые возникнут во многих странах. В сущности, это уже происходит. В Париже организуется аналогичное учреждение, а калифорнийская Школа бихевиористических наук построена в основном по образцу нашего института.

Другими словами, появляется все больше оазисов, где ученые могут посвящать раздумьям на любимые темы в три раза больше времени…